— Это тебе, — сказал Эдуард, раскладывая их на ложе в той самой комнате, которую некогда с такой любовью приказал соорудить для Филиппы; теперь эти покои занимала я. К драгоценностям прилагалось письмо, написанное королем собственноручно.
…мы передаем и вручаем возлюбленной нашей Алисе Перрерс, бывшей придворной даме ныне покойной дражайшей супруги нашей Филиппы, а равно потомкам ее и наследникам, все драгоценности, вещи и иное движимое имущество упомянутой королевы Филиппы, оставленные на попечение Евфимии, жены сэра Уолтера де Хейслуорта, почему надлежит сказанной Евфимии доставить их и вручить рекомой Алисе без промедления, по получении сего нашего повеления…
Драгоценности Филиппы. Какой женщине не хотелось бы их получить? У меня дух захватило, когда я перебирала нитки рубинов, богатое ожерелье, усыпанное сапфирами, тяжелый перстень с изумрудом, а потом отпускала — и они падали в окованный металлом сундучок, присоединяясь к своим сияющим и сверкающим, переливающимся всеми цветами радуги собратьям. Эдуард преподнес их мне.
Но по чьему желанию?
Увы, это я, грешная, обратилась к нему с такой просьбой. После кончины Филиппы эти сокровища не видели дневного света, находясь под надежной охраной одной из старших дам свиты королевы. Вот я и попросила их себе, а Эдуард, всегда отличавшийся великодушием и щедростью, распорядился. По закону, официально, они не стали моими собственными. А таким простым путем — завладев украшениями Филиппы — я помогла врагам вырыть мне могилу. Здесь я поступила необдуманно. Жадность? Не думаю. Их нужно было носить — а кому, если не фаворитке короля?
Сапфировое ожерелье я надела на ужин, где собрался весь двор.
Разумеется, его тут же узнали, и опять стали гулять шепотки — между рублеными котлетами и любимым блюдом Эдуарда, лососиной в густом соусе. Все возмущались моей дерзостью. Можно подумать, я не видела, как их глаза с недоверием разглядывают украшение, сверкающее на моей груди! И эти шепотки стали раздаваться громче, когда наутро я приколола к своей накидке брошь с рубином. Все говорили, что моя алчность переходит всякие границы. Негоже носить то, что не принадлежит мне по праву. А короля не иначе как опоили или околдовали, вот он и отдает наложнице драгоценности своей супруги. Если уж их кому и носить, то принцессе Изабелле или даже Джоанне, но уж никак не Алисе Перрерс. Неужто Эдуард совсем ума решился?
Я могла бы ответить своим недоброжелателям. Конечно, на самом деле я никому ничего говорить не стала — чего ради? Все мои доводы они отмели бы с порога. Но зачем же таким великолепным самоцветам лежать взаперти, в пыльном погребе леди Евфимии? Куда лучше, если их станут носить, радуя глаз, — а уж как я радовалась, кожей ощущая их вес и теплоту! Как любовалась переливами камней, тусклым мерцанием золота! Я могла бы сказать любой из этих злоязычных придворных гадюк, что незачем им таращиться на великолепные украшения Филиппы, которые я теперь надевала открыто, сияя улыбкой и не пряча своей гордости. Это ведь не то же самое, как если бы я носила знаки королевской власти, правда? А Филиппа, если бы она хотела, чтобы эти драгоценности достались Изабелле или Джоанне, им бы и завещала их. Она же этого не сделала! А мне завещала? Нет, не завещала и мне тоже, но думается, она не стала бы возражать, увидев их на мне. Если уж говорить правду, я думаю, она сочла бы все это забавным.
Размышляла ли я о грядущих годах? Ну а как же. Чем больше слабел Эдуард, тем энергичнее я готовилась к ожидающей меня неизвестности. Пусть Гризли сколько угодно твердит, что в сравнении с земельными владениями самоцветы — ничто, мне самой в равной степени было дорого и одно, и другое. Да и какая женщина устояла бы перед ожерельем с сапфирами и жемчугами? И, кроме всего прочего, я просто не могла себе позволить чрезмерной щепетильности. Эдуард тоже хорошо это понимал. Мы с ним не обсуждали эту тему, только однажды он печально заметил: «Во всяком случае, они дадут тебе, Алиса, чем прикрыть наготу и позволят иметь вдосталь хлеба, когда меня не станет и некому будет обеспечивать тебя всем необходимым».
— Они тебе идут не меньше, чем шли Филиппе. — Лицо Эдуарда озарила ласковая улыбка, которая теперь редко появлялась на его губах, настолько ослабели его мышцы.
— Я не Филиппа, милорд, — возразила я с такой же ласковой улыбкой. Бывали дни, когда я сомневалась, способен ли он отличить меня от нее. В тот день, однако, он был в здравом уме и твердой памяти.
— Это я отлично понимаю. Ты — Алиса, горячо мною любимая.
Когда же я надела изумрудный перстень невероятно тонкой работы, который очень нравился Филиппе, да еще и пояс из золотых колечек, украшенный столь же прекрасными камнями, в Вудсток примчалась разъяренная принцесса Джоанна. Кто-то побеспокоился о том, чтобы придворные сплетни дошли и до нее.
— Это вещи Филиппы! — Она набросилась на меня с обвинениями прежде, чем я успела захлопнуть перед ней дверь своей гостиной. — По какому праву ты осмеливаешься даже дотрагиваться до них?! Тем более — надевать?!
В тот день на мне были рубины. Не могла же Джоанна не заметить их на моей пелерине — крупные, размером с вишневую косточку каждый? Их трудно было не заметить. Хорошо хоть поблизости никого не было, когда Джоанна схватила меня за руку, приглядываясь к перстню.
— Глазам своим не верю! — Она так вывернула мне руку, чтобы свет заиграл на перстне и на кроваво-красном браслете на моем запястье. — Ты их украла?
Я лишь изогнула бровь — на подобные обвинения не отвечают.